istoriograf (istoriograf) wrote,
istoriograf
istoriograf

Categories:

Красивый финал красивой жизни

Д.Е. Галковский в статье "Обаятельная личность", напечатанной в сборнике "Магнит" (читатель может составить представление о ней на основании http://exlibris.ng.ru/before/2003-09-25/3_vorovskiy.html) в замечательном цикле Неизвестные отцы, рассказывает о таком персонаже как В.В. Воровский. Не знаю, существуют ли исследования такого жанра как революционный некролог, но полагаю, что в 20-х гг. панегирики товарищам по партии писались не так как в 70-80-х гг., да и воспринимались не так. В 20-е годы просматривается самостоятельное творчество, которое еще не полностью впечаталось в клише: стойкий революционер, ответственный работник, до последнего заботился о благе народа и т.п. Чтение доставило мне несколько веселых минут. Надеюсь, что порадует и Вас. Некролог из истпартовского журнала "Пролетарская революция". Называется "Красивый финал, красивой жизни"

КРАСИВЫЙ ФИНАЛ КРАСИВОЙ ЖИЗНИ.
(Несколько слов об умершем на своем посту т. В. В. Воровском.)


Обычная история: жив был человек, и мы, друзья его и товарищи, не отдавали себе ясного отчета, какая умственная и нравственная красота воплощается в нем. А вот, как только по нервам ударило и душу рвануло ужасное слово «убит!», – тут только нас всех охватило жуткое сознание: его, такого большого, умного, славного, любимого – уже не будет в нашей семье, уже никогда, никогда не сверкнет перед нами радостным теплым Лучом его милая улыбка на приятном, с тонкими чертами, лице, и его уста, через которые он не скупо ронял изящную, облеченную в прелестную, добродушно-юмористическую форму, мысль, сурово сомкнулись навсегда. И чувство позднего сожаления больно ущемляет сердце: хочется естественным порывом нежной, теплой ласки доказать ему, испытанному другу и товарищу, всю силу своей любви и симпатии, но – увы! – поздно уже! – ласка по адресу мертвеца становится неуместной и иррациональной...
Впервые я встретился с Вацлавом Вацлавовичем Воровским в Женеве, в эмигрантскую пору моей жизни. Это было в начале 1904 г., когда раскол между большевиками и меньшевиками принял уже очень острые формы, но споры и раздоры еще не вышли из стадии так называемых «кооптационных дрязг», и принципиальные разногласия между двумя фракциями пребывали еще в скрытом, потенциальном состоянии. Для борьбы «кооптационной», неявно принципиальной, т. Шварц (тогдашняя партийная кличка В. В. Воровского), несмотря на всю свою большевистскую твердокаменность, положительно не годился. Вошедшие в эмигрантские нравы того времени способы словесных состязаний – или, правильней сказать, «мордобоя» – положительно претили мягкой и полной эстетизма душе т. Воровского. Быть может, отчасти этим обстоятельством можно объяснить тот факт, что он не только безропотно, но как будто даже без сожаления оставил весною 1904 г. Женеву, где каждый эмигрант, помимо всего прочего, испытывал то приятное чувство свободы, которое подсказывается сознанием, что он находится вне пределов жандармской досягаемости; В. В. уехал из Женевы обратно в Россию (кажется, в Одессу), получив определенное задание от нашего большевистского центра, готовый снова на все роковые случайности нелегальной работы. Если принять во внимание, что здоровье его в это время было совсем неважное, и он частенько был прикован к постели, если еще учесть и то обстоятельство, что в Женеве он покидал очень близкого и дорогого ему человека (Дору Моисеевну, спутницу его дальнейшей жизни), то спокойная светлая улыбка, не сходившая с его лица в этот момент, могла бы показаться демонстративной и неестественной гримасой. Но на самом деле такова была его индивидуальность. Для «мордобоя» в Женеве он мало годился. Следовательно, – нужно ехать в Россию. И он принимает это «должное», как своего рода нравственный императив, по отношению к которому всякое чувство недовольства, воркотня и брюзжание или ламентации были бы ниже его революционного достоинства. Вообще, к слову сказать, редко кто-нибудь из нас обладал такой способностью скромно подчинять свою волю партийной дисциплине, какая была всегда свойственна Вацлаву Вацлавовичу. Это был настоящий солдат революции в идеальнейшем смысле этого слова. Нужно идти в подполье – слушаю-с!.. Нужно оставаться на своем революционном посту – будьте покойны!.. Нужно взяться за литературное перо или за корректурный карандаш, просиживая в редакции с утра до поздней ночи – «есть»!.. Других реакций на требование своего революционного центра у В. В. никогда не было, да и не могло быть.
По этому поводу хочется вспомнить один эпизод.
Наступили октябрьские дни 1905 г., принесшие, между прочим, и женевским эмигрантам желанную свободу. Царское правительство вынуждено было их амнистировать и дать им право свободного въезда в Россию. Нужно было видеть тот восторг, который охватил всю нашу истосковавшуюся по родной сторонушке эмигрантщину. Люди взбесились от радости, и до такой степени всей душой рвались в Россию, что всякая задержка по части выезда из Женевы воспринималась, как величайший трагизм жизни и как самая злая шутка судьбы. В обезлюдевшей редакции «Пролетария», который нельзя было еще приостанавливать изданием, остались два работника: т.т. Ольминский и Воровский. Но М. С. Ольминский и слышать не хочет об отсрочке вожделенного возвращения на берега Невы, где сейчас развертывается, быть может, важнейший акт величественной революционной драмы. Будь что будет, но он не согласен, он не может долее испытывать свое законное нетерпение: оставаться еще на ряд длинных, бесконечно длинных недель или даже месяцев, – нет, это выше его сил! И вопрос, в конце концов, разрешается «благополучно»: М. С. Ольминский может свободно ехать, потому что у колыбели сиротеющего и умирающего «Пролетария» безропотно, без единого, звука протеста остается В. В. Воровский, выпестовавший это любимое детище Владимира Ильича и готовый на то, чтобы из опустевшей редакторской комнаты на rue de Carouge тревожным ухом ловить властно зовущие к себе шумы гремящей революционной стихии на широком встревоженном пространстве «от финских хладных скал до пламенной Колхиды». И – кто знает? – изменило ли этому прекрасному лицу, озаренному лучом светлой улыбки, его обычное выражение тихой, спокойной, философской созерцательности, или же оно, при отсутствии свидетелей, стало подергиваться гримасою тоски и отчаяния?
В Женеву Вацлав Вацлавович вернулся из России по вызову Ильича, когда окончательно созрела мысль об издании нашей собственной большевистской газеты в противовес новой «Искре». Луначарский, Воровский, Ольминский – о! с такими помощниками можно было начинать литературную кампанию, и Ильич «дерзнул»! Зазвучало его призывное «Вперед». И возликовали духом великим наши большевистские сердца.
Редкий номер газеты выходил без статьи Воровского. Наряду с бурно пламенным и долбящим противника по звонкой башке очередным выступлением самого Владимира Ильича, или бок о бок с фейерверками передовиц А. В. Луначарского и в мирном сожительстве с язвительными Галеркинскими выпадами против либерального пенкоснимательства – тут же раскидывались красивые узоры мысли В. В. Воровского, сотканные из вдумчивых марксистских мотивов, из суховатых деловых соображений о лозунгах дня и из прелестной тонкой иронии. Построенные в литературном отношении большим мастером красивого, образного, но в то же время спокойного и не кричащего пафосом языка, статьи Воровского всегда отличались глубоким, марксистски выдержанным содержанием, отнюдь не трафаретным и не состоящим из общих мест, но в то же время и не поражающим неожиданными, парадоксальными, дерзкими, икаровскими полетами мысли. Эстет до мозга костей, с одной стороны, и трезвый мыслитель-марксист – с другой – таков был Воровский в его литературных и ораторских выступлениях. Какая-то непобедимая застенчивость и чувство скромности сдерживали его искрящуюся мысль в рамках ограниченной деловыми мотивами темы, и поэтому многие из нас, знатоков и ценителей революционного красноречия наших корифеев литературного и ораторского искусства (Ленина, Плеханова, Луначарского, Троцкого), склонны были относить В. В. к разряду вторых скрипок. Но совершенно очевидно, что мы недооценивали истинных размеров роста этого необычайно скромного человека, всегда старавшегося стушеваться и спрятаться в толпе рядовых работников. Немногие лишь знали, например, то обстоятельство, что Вацлав Вацлавович был энциклопедически образованнейшим человеком, знавшим, если не ошибаюсь, кроме русского языка, которым он мастерски владел, и родного польского, еще пять европейских языков (английский, французский, немецкий, итальянский и, кажется, испанский). Немногие имели счастливый случай оценить в нем огромное знакомство с художественной литературой, с историей искусств и с памятниками старины. В этом отношении его можно было бы поставить во всяком случае не ниже А. В. Луначарского. Он умел создать вокруг себя жизнь, полную гармонии, он страстно любил музыку (и эту страсть поддерживала в нем его жена Дора Моисеевна, сама недурная музыкантша-пианистка), он был тонким ценителем и любителем поэзии, его душа тянулась ко всему, что было самого красивого, созданного человеческим гением и человеческой культурой. Но сам он не успел или не захотел подарить миру капитального труда – продукта большой научной или художественной мысли, и его литературные произведения – два-три десятка газетных статей, несколько журнальных очерков, перевод Коммунистического Манифеста (один из первых переводов на русский язык), блестящая по форме и по содержанию брошюра «К истории марксизма в России», – все это может вместиться в рамках одного или, быть может, двух томиков. Но эта сравнительная бедность оставленного им литературного наследства отнюдь не может быть объяснена инерцией трудно раскачиваемой на подъем литературной мысли или боязнью мук литературного творчества. Наоборот, когда он брался за перо, оно у него свободно и легко гуляло по белому листу бумаги. По свидетельству М. С. Ольминского, набросанные смаху Воровским в редакции «Вперед» или «Пролетария» статьи были так хороши, что Владимир Ильич почти не подвергал их исправлениям. Если же это перо было так скупо на работу, то, по всей вероятности, разгадка этого странного факта кроется в том обстоятельстве, что необычайная скромность и неуверенность в своих силах, а, быть может, и строгая требовательность к литературным произведениям со стороны неисправимого эстета сдерживали его творческие порывы и мешали ему развернуть силы во весь большой рост его литературного дарования. Ригорист и аскет по натуре, он нарочито глушил в себе голос художника и поэта, давая некоторый простор только публицистическому выявлению своей марксистской мысли и посвящая весь запас своих сил практическому революционному делу. А между тем, чтобы судить о том, какой живой родник чистой, ключевой поэзии бился под этими глыбами научного миросозерцания, достаточно пробежать глазами этюдный: набросок: В. В. в № 10 «Пролетария» – «Корабль-скиталец», – это воистину очаровательное стихотворение в прозе. В основу его положено сравнение легендарного Летучего голландца с плававшими по Черному морю под красным флагом корабля-скитальца, знаменитого «Князя Потемкина Таврического». О, как изумлены были члены редакции «Пролетария», когда перед их восхищенными очами ярким огнем неподдельной поэзии сверкнули блестки упоительного красивого эскиза, созданного порывом души «суховатого» Вацлава Вацлавовича. Любой абзац из этой статейки может дать понятие об ее поэтических достоинствах и об ее музыкальности. Вот, напр., наудачу взятый образчик: «Прошли, века: рассеялась, как сон, странная сказка о корабле-скитальце, носившем бремя преступлений буржуазии. Но сами эти преступления остались неискупленными; они накоплялись и росли, ожидая, пока невинная жертва с чистой душой и незапятнанной совестью искупит их, чтобы расчистить путь солнечным лучам, проложить человечеству дорогу в царство справедливости и счастья. – Рожденный смелой мыслию и страстной жаждой свободы появился опять на волнах моря корабль-скиталец, – не призрак, не порождение неспокойной совести, – нет, могучий броненосец, полный боевой отваги, гордо поднявший на свободной стихии красное знамя свободы». Тут же мысль автора останавливается, по живой ассоциации идей, на скитальцах-революционерах, еще недавно бывших предметом суеверного страха народной массы или тупого безразличного отношения, но которые все больше и больше стали приобретать в глазах этой массы репутацию борцов, борющихся за благо и счастье народное, и ряды которых стали быстро увеличиваться насчет сотен и тысяч выходцев из косной раньше толпы, готовых теперь променять свой покой на муки скитания.
В. В. Воровский был одним из таких скитальцев-революционеров. В другое время и в другой обстановке он, быть может, был бы властителем дум какого-нибудь философско-эстетического кружка и прославился бы прекрасными свойствами своей хорошей, располагающей к себе души, ибо трудно было встретить другого такого человека, который бы своим дружеским и товарищеским отношением давал окружающим его близким людям и товарищам так много тепла и света, так много нравственного уюта. Но тревожная волна взбаламученного пролетарским движением моря кинула его на революционную борьбу, которой он отдался всей своею большой душою. И по этому взбаламученному морю стал носиться наш скиталец-революционер, пока, наконец, подлая пуля какого-то исчадия фашизма не пустила его ко дну. И странное дело! Когда первая весть о смерти В. В. коснулась моего уха, сразу же сознание реагировало чем-то, похожим на зависть: эх, черт побери, что за красивая смерть!
И в самом деле, умереть на своем боевом посту от пули классового врага, – ну право же это воистину не худой последний аккорд для такой музыкальной жизни неустанного борца-коммуниста какая выпала на долю нашего Воровского. Он был далеко еще не старым человеком; и хотя его бодрый дух все время боролся с недугами очень больного и хрупкого организма, хотя смерть несколько раз пыталась схватить его в свои костлявые объятия (он был одной ногой в могиле уже в 1907 г., едва-едва выжил в 1919 г. и торговался со смертью все последние годы), тем не менее, его упорная воля к жизни и привычная страсть к плаванию по бурному морю революции могла бы еще продолжить на несколько лет инерцию его бытия. Тёмные силы старого мира погасили эту красивую жизнь. Но чего они достигли этим? – ускорили только тот конец, который был и без того неминуем. Но ведь в том-то и вся штука, что они, эти рыцари отмирающего темного прошлого, эти донкихоты буржуазной гнилой романтики, эти свирепые бандиты, рассчитывающие на чудодейственную силу фашистской пули или кинжала, не убили, не могли убить и никогда не убьют того, что осталось бессмертного от «покорного общему закону» смертного Воровского. Они не убили его великого дела, которому он отдал все свои силы, всю свою жизнь.
И горе вам, несчастные бандиты! Над вашей головой уже занесен меч революционной Немезиды.
Эй, берегитесь!..
П. Лепешинский
Subscribe

  • Из польской прессы

    Автобусные фабрики, локализованные в Польше, стали лидерами по экспорту на пространстве ЕС. Самым крупным производителем оказался Солярис в…

  • Белорус - это советский человек

    Январский номер «Политики» опубликовал статью либерального по своим убеждениям писателя, журналиста Земовита Щерека «Демолюды…

  • Пятница

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 5 comments